Авторы
Период
  • Новое на сайте
  •  
    Интересное на сайте

    » » Критика о творчестве Ю. Трифонова - В. Смехов

    Критика о творчестве Ю. Трифонова - В. Смехов


    Как выгодно быть актером! Совершенно безопасное, но всеми уважаемое занятие. За все трудности и неудачи отвечают другие - режиссер, начальство, цензура. А калачи и пышки - всегда актеру, извечному любимцу публики. Даже самые мудрые и пасмурные люди - писатели - и те отличают скорее актера, чем собрата по перу, или критика, или технократа. Потому что актерское невежество не раздражает. Его с успехом заглушают эмоции экспромтов и пестрая лоскутная занавеска слов, цитат, причуд, шалостей... Хорошо быть актером. Михаил Булгаков устами Максудова сказал о братьях-писателях: "Это чужой мир. Отвратительный мир". Зато об актерах выразился: "Это мир - мой!"

    Другой не читал прозу Трифонова, Фолкнера, Тендрякова - и это стыдно, нехорошо, глупо. А я? Тридцати пяти лет от роду, на Таганке, услышал чтение "Обмена". Вот он, сам автор, Юрий Трифонов. Постановщик будущего спектакля - Юрий Любимов, сидит рядом. Как обычно, глядит на своих питомцев стыдящим, удрученным взглядом. Небось впервые такую прозу слышите. И я назавтра, не столько от стыда, сколько от восторга перед услышанным, погружаюсь в книги писателя. Еще через неделю - готов новый яркий лоскут в моей словесной занавеске. Могу включиться в любой спор о Трифонове. И если какой филолог будет уводить меня вглубь, в дебри истинного знания, то я быстро привычно отпарирую аргументом эмоции: что вы мне голову морочите, я лично знаком с Ю.В., он у нас в театре днюет и ночует, мы с ним не далее как вчера - вот как я с вами - такой чудный разговор вели!.. И карта филолога бита, он глядит на актера как на победителя. А цена победы - зоологическая, извините, конечно, за выражение. Просто я изобразил манеру речи Юрия Валентиновича, прошагал по комнате, "как он", поправил воображаемые очки... словом, передразнил натуру - и развеселились спорщики. А я глянул на часы: черт, на спектакль опоздаю, у меня сегодня "Гамлет"; кстати, могу вам пару билетов (не сегодня, через месяц) удружить... и умчался, а умницы потрясенно застыли, окончательно добитые моим интеллектом.

    ...Я так сильно хотел играть роль Дмитриева в "Обмене", что даже попросил об этом Любимова. Мне отказали, назначили на другую роль, которая мне не нравилась, и я сделал все, чтобы вообще не участвовать в спектакле. Премьера была очень хорошей, оригинальной, богатой и зрелищем, и мыслью, и игрой. А я? Разделил радость моих товарищей. И был счастлив, что мы приобрели в лице Трифонова постоянного гостя, члена худсовета, автора - друга нашего театра. Теперь уж я не мог пропустить ни одной публикации Ю.В., и на всех, кто пропускает, глядел с искренним недоумением: как не стыдно быть невеждой в наше время.

    Да, хорошо быть актером.

    Соседи по дачному поселку писателей - Тендряков и Трифонов. Повезло близко общаться с семьей Тендряковых. Важное сходство у двух разных писателей: профессионалы. И профессиональная замкнутость кабинетного одиночки. И хмурая отчужденность, антипатия к публичности, к эстрадной показухе. И горы читаемой литературы. И неумение "вырасти" в общественного деятеля - покровителя себе подобных. И горячее любопытство к событиям планеты. И поиски ответов на сегодняшние проклятые вопросы - во вчерашней истории. А для меня очевидно вот еще какое сходство: по внешнему поведению необщительные, вроде прохладные люди, но по тому, что в книгах - и, значит, по душе! - сострадательные, отзывчивые собеседники.

    Хорошо приезжать на чужую дачу, когда ты - актер... Зашел к Тендрякову, с удовольствием помешал работать, поиграл в шахматы.

    - Ты куда? Еще посиди.

    - Я хочу зайти к Трифонову. Хватит, уж и так оторвал вас от работы.

    - Да ты правильно оторвал, чего ты пойдешь, скоро Наташа приедет, вместе поговорим.

    Помешал Тендрякову - хорошо. Теперь пойду помешаю Трифонову. На даче Юрия Валентиновича - другая жизнь. В центре сегодня - не стол писателя, а кроватка маленького Валечки. И, наградив младенца справедливыми восторгами, мы переходим на веранду, где писатель просит помешать своей работе беседой о репетициях, о спектаклях, о настроении его тезки... Помню радостный рассказ Ю.В. о Швеции, об издании "Дома на набережной", об их реакции на нашу "Таганку". И все это запивается ароматным чаем "оттуда". Каков чай, правда? А какова коробка! И я патетически резюмирую: "Да, вряд ли скоро отсель мы будем грозить шведам!"

    "Дом на набережной". Когда повесть вышла в "Дружбе народов", я снимался в Свердловске. И студенты университета, участники массовки, показали мне единственный неизъятый из библиотеки номер журнала. Гомеру не снилась такая исчитанность, такая жадная истрепанность "фолианта"! Студенты терзали расспросами о писателе, и я гордился, как близкий родственник. "Дом" - это вторая роль в моей жизни, которую я выпрашивал у Любимова. Они с Трифоновым прочили мне образ Неизвестного, "положительную" роль, как бы "от Автора". И здесь я выиграл, упросил. Вадим Глебов, "Батон", стал моей каторгой и счастьем одновременно. Когда-то, на премьере "Обмена", почти не веря в то, что "Дом" цензура разрешит к постановке, я развешивал свои плакаты-шутки по театру, в том числе и такие:

    Нам выпало два фанта!

    Да здравствуют два Юры!

    У нас "Обмен" - де факто!

    Мы счастливы - де юре!

    Где ж злобный запах? Ах, исчез?

    Произошел "Обмен" веществ... Тебе, Таганка, "Обмена" мать,

    До "Дома на набережной" - рукой подать...

    Из дневника 1976 года.

    16 февраля. "Дом на набережной". Читка Трифонова - оччень. Странно - КГБ, посадки, страхи, стуки, шпана в смутные времена и перерождение за тридцать лет нынешних пятидесятилеток. Отлично для тех, кто понимает. Профессор Ганчук - жертвенник, прямоспинник, рубака, наивняк, маяковец, борец с "беспаловщиной", рапповщиной - на, получай, - 1948 год, не вступайся за евреев, не люби науку выше себя, а истину выше правительства. Герой Глебов - "никакой", самотечный выродок системы, идеал, опора и надежа, всем мил и локтями левых-правых всплывает посередке пельменем режима. Он жил жизнью, которой не было. Память не держит детства, дома на набережной, испытаний воли, полустука на мальчишек и - Сони. Изумительный образ, озерной чистоты и мелодичности. Она сходит с ума, как советская Офелия, ничего другого не имея выставить против моря лжи. Весело-жутковатый "Шулепа" - сын трех чекистов и мамы-дворянки - веселый цинизм пожирателей чужого добра за ширмой званий и страха и бесстыднейшая слякоть души, воровской, гнидной, дотла развратной - до дна дошедшей... От пугача, хванчкаров и первых телевизоров, загран-ездок и кучи баб с детства - до алкаша в преисподней, в мебельном и ниже - привратник крематория, где лежит расквитавшаяся за это ваше все Соня. Финал - пустейший Глебов - доктор наук - пиявка Ганчука, и сам восьмидесятичетырехлетний одинокий борец и рубака-профессор, жевавший в час расправы "наполеон" на ул. Горького, а ныне - всерьез спешащий от крематория - в комнатенку-одиночку, где книги, книги, бюстики Спиноз-Гомеров и - телемногосерийка! Конец.

    Нас всех пожирает одна на всех многосерийка-великосерийка.

    Накануне репетиций Юрий Валентинович позвал меня к себе домой. Выход книги "Избранное" с московскими повестями и с "Домом" - чудо эпохи застоя. Впрочем, вся проза Трифонова той поры - чудо того же значения. Надписав и подарив книгу, Ю.В. сказал:

    - Чтобы никто на меня не обижался, я вас прошу, не говорите в театре, что я вам дал книжку. Это неприятно, но их у меня гораздо меньше, чем ваших актеров. Конечно, кое-кому я дам, но каждого прошу не говорить, чтоб не обижались...

    Ю.В. объяснял сомнения в мой адрес, хотя всячески уменьшал свое значение рядом с идеями Любимова, потому, дескать, что его сомнения - зрительские, значит - дилетантские, а Любимов всегда удивляет неожиданностями. Он привык видеть меня в таких-то ролях, а Глебов - другой. Я защищал "своего Батона", говоря о том, что актер должен всякий раз играть "другого", приводил примеры, изображал, и Трифонов смеялся. Значит, я был убедителен. Но это все - первый период работы, когда еще "Дом" был уравнением со многими, так сказать, неизвестными. Помню важную задачу в той встрече на Песчаной: переагитировать Трифонова за последний макет художника Боровского. Дело в том, что и автор, и постановщик успели увлечься первой версией Давида: действие должно происходить в подвале мебельного магазина, и вся декорация - это запакованные, обшитые досками шкафы. Блестит полиэтилен, громоздятся кубы, сложны проходы - очень выразительно. Какой-то мир холодных, чужих и узнаваемых предметов... или домов - то ли бывших, то ли будущих.

    Метафорическое мышление Любимова уже заработало в данном направлении, как вдруг Боровский предлагает новую идею: сцена перекрыта стеной дома. Пыльные стекла до самого потолка и от самого пола. Серая обшивка деревянных рам - картина "Дома правительства" на знаменитой набережной (где теперь - Театр эстрады), и вместе с тем - глухой аквариум прежних жизней. Один лишь герой мечется между стеной дома-аквариума и зрительным залом - ни сбежать, ни спрятаться. Оттуда - свидетели и обвинители, отсюда глядят бесстрастные судьи. Надо было перезажечь Трифонова в пользу нового решения Боровского. Удивительно, какую власть имели Любимов и "Таганка" над театральным вкусом столь опытного и самостоятельного мыслителя! Ю.В. доверял "Петровичу" настолько, насколько беззащитно-восторженно звучит его же фраза из статьи о театре: "Любимов может гениально поставить любое произведение, даже телефонную книгу!"

    В случае с оформлением "Дома" главный довод, кажется, произнес сам Ю.В.: мол, у каждого участка работы - свой хозяин. Писателю - писательское, режиссеру - спектакль, Боровскому - "боровское".

    Вообще, авторов до премьеры в театре боятся. Автор на репетиции? Ужас! Что они смыслят в театре?! Всегда такого наговорят... И довольны бывают - наивно. И ругают - невпопад. Юрий Трифонов на Таганке - счастливое исключение. Хотя репетируется (читай: корежится, ломается вдоль и поперек) его родное детище, Трифонов сидит возле Любимова тихо-спокойно. Он не автор пьесы, он - друг Юрия Петровича. Значит - доверие к таланту. И постоянное предчувствие подарка, праздника, чуда. Пред-ЧУДствие на Таганке. А что будни бывают тусклы, и режиссер сердится, и актеры "не попадают" - это не беда. Писательского и жизненного опыта хватает, чтобы не "придавать значения злословью". Какие могут быть доказательства в театре? "Мне нравится" - и все доказано. "Я в восторге" - и тоже доказано, даже более солидно. Трифонов был в восторге от "Ревизской сказки", спектакля-фантазии по мотивам Н.Гоголя. Многие фырчали, рычали на спектакль, но скажешь: "А Трифонов - в восторге", и вроде бы одолел противника... Ибо не просто восхищение, а - авторитетное.

    Генеральные репетиции "Дома на набережной". Юрий Валентинович озабочен, совсем как Любимов: этот актер не тянет; здесь нет перехода между картинами; ужасно, что запретили фонограмму песни "Эх, хорошо в стране советской жить...", но разрешили заменить на... "Легко на сердце от песни веселой..."; плохо, что велели из стихов Джамбула в исполнении пионеров изъять имена Сталина и Ежова, а также смягчить лозунги борьбы с "космополитами"...

    После первого обсуждения (осуждения, конечно) - мрачная растерянность писателя. "О чем они говорили? На каком языке? Это же не разбор - это разбой, бандитизм!" А Любимов делал привычное дело: тут заплатка, здесь перешить, там заглушить, и - вперед, к следующему унижению закрытого просмотра... Чистая правда звучала лишь в наших стенах, когда расширенный худсовет обсуждал "Дом на набережной". Не только комплименты и восклицательные знаки - серьезный анализ, важные размышления литераторов, ученых, поэтов, композиторов... Вдруг чей-то нервный выкрик: как, мол, страшно после этого спектакля жить! Зачем так сгущает автор черные краски! Неужели нельзя показать хоть одного героя - сплошные трусы! И вдруг Трифонов громко крикнул: "Назовите мне хоть одного героя этого времени! Хоть одно имя!" Дальше была пауза. Худсовет продолжался, но вряд ли кто забудет эту реплику Трифонова. Резкую, парирующую. Горьчайшую и прямодушную. Выстраданную и парадоксальную. Кажется, выкрикнул он ее не своим голосом - звонче, выше по тембру и гораздо грубее, чем всегда говорил.

    На последнем или предпоследнем "разборе" в Управлении культуры замечательно выступил Александр Аникст. Назавтра на репетиции Юрий Валентинович пересказал нам его речь примерно так: "Аникст махнул на них рукой - что, мол, вы знаете об этой истории! Потом на меня - да, мол, детский лепет - то, что у вас в повести! Я помню и этот дом, и этих ребят, и я сам учился у вашего Ганчука. И тут он такую красивую фразу завернул! Мол, я глядел на эти окна в спектакле и видел настоящие окна и мемориальные доски на самом деле. И что если отметить по-честному всех и каждого, кто отсюда был выброшен в лагерное пекло, кто здесь жил и погиб в сталинское время, - все окна закроют эти доски с именами, дома не видно будет - одни только доски!"

    В театре моей памяти мало таких дат, как 15 апреля 1980 года - перелом в роли Глебова. Я плохо репетировал, и мне крайне мешала личная ситуация. ...Шла тягостная драма двух разводов и одной любви. Накануне решающего "боя" на сцене - самый пик переживаний в жизни. И за час до выхода в генеральную репетицию я остро почувствовал себя одиноким, несчастным, никому на свете не нужным и т. д. Как стиснут Глебов на сцене между прошлым и настоящим, так стиснут и я - в личной жизни. Решение пришло вдруг и сразу закипело в крови - скорей бы на сцену. Решение простое и скромное: сыграть... насмерть. Кинуться в роль, как в пропасть. Забыть все заветы и поучения Любимова - с головой и в омут. Но именно так сыграть, чтоб разорвалась грудь. Сыграть и исчезнуть. Вот такое истерическое решение. Так что дата 15 апреля для меня историческая. Дома после прогона я свалился и лежал. Вскоре позвонил Юрий Петрович, который никогда своих актеров не хвалит, а тем более не звонит им... Оказалось, что я выполнил все его заветы и указания, и вообще мой Глебов на правильном пути. В переводе с любимовского языка на нормальный - высшая из похвал. После Любимова позвонил Юрий Валентинович. Еще более поразительный случай. Он сказал, что ошибался, когда отговаривал меня играть Глебова. И что сегодня произошло что-то такое, чего он от меня не ожидал. И что он еще не уверен, хорошо это или плохо, но сегодня ему стало жалко этого типа, Батона.

    ...Юрий Валентинович посещал "Дом на набережной" с пропусками, но регулярно. Они с женой приводили наших и зарубежных гостей. Поражались, что даже иностранцы, не говорящие по-русски, довольны спектаклем. Юрий Валентинович относил это на счет все той же любимовской магии. Он спрашивал, кто и как отзывается о спектакле. Помню, я рассказал о двух визитах - Булата Окуджавы и Станислава Рассадина. Семья Окуджавы в тот вечер приехала издалека. Добираясь до "Таганки", проделала двести километров в машине. Посмотрели. Поблагодарили. Или очень устали, или хвалили из вежливости. А вот Рассадин, не самый близкий, скажем, для "Таганки" человек, высказался горячо и круто: постановка Любимова его потрясла, ибо Любимов пошел дальше Трифонова и невероятным образом доказал правомерность в искусстве "категории безнадежности". Художественно доказана безнадежность человеческого бытия перед лицом машины страха... Несколько раз я донимал Юрия Валентиновича своим раздражением в адрес литовского фильма "Обмен". Даже присутствуя у него на семинаре среди юных литераторов, как-то съязвил насчет авторской всеядности. И сидя у него на даче с моей старшей дочерью Леной, между милыми речами и угощением - не преминул опять же съязвить:

    - Ну как же так, Юрий Валентинович! Отдать повесть, такую хорошую, такую индивидуальную - в чужие руки. Не разузнать, что эти руки - не вполне крепки и добротворны. И кроме всего: согласиться переделать в своей прозе имена, названия и географию - на другой лад! Да как это можно! Это же заведомый провал!

    (Ответу предшествует глубокий вздох и разведение рук.) - Ну что поделаешь? Он, режиссер, очень просил, очень уговаривал, очень хвалил - это же приятно писателю. Ну и гонорар все-таки на дороге не валяется. За одно мое слово согласия - две тысячи. А у меня, вот видите, только что сын родился. (За ответом следует обезоруживающая улыбка, в которой растворяются и житейские дребезги, и некоторое чувство досады за неудачный фильм...)

    А вот противоположный пример - на Таганке. Когда не стало Юрия Трифонова и когда был изгнан из СССР Юрий Любимов, тогдашние начальники хотели оставить на афише нашего театра спектакли без любимовского авторства. В агентстве авторских прав дали справку: и "Обмен", и "Дом" (по воле Трифонова!) числятся за Любимовым, драматургом. Вот что такое глубокое понимание специфики перевода прозы на сцену.

    ...Тринадцать лет Театру на Таганке, 1977 год. 23 апреля в нашем фойе - столы и суета, праздник - своими руками. Мы с Боровским придумали елку: население театра и дорогие гости, просим всех к новогоднему столу. Нам тринадцать лет, в полночь поднимем бокалы за наступающий новый год "Таганки". Конфетти и серпантин, всюду по стенам цифры "13", а на елке приметы команды Воланда: голова Берлиоза, голова Бенгальского, груди Геллы и прочие забавы Сатаны. Забавы соответствуют и понятию "чертова дюжина", и главной победе уходящего года - премьере "Мастера и Маргариты". Очень грустно вспоминать такой счастливый апрельский "новый год"... Почему-то хорошее нам кажется вечным. Да и как было представить себе этот круг разорванным, если так крепко связаны все звенья: актеры-зрители-любовь-литература-Любимов-Трифонов-Высоцкий-Окуджава-Шнитке-В избор и все, все, все... Звучат заздравные тосты, льются горячие речи, звенит и звенит гитара... Кто это придумал, что Юрий Трифонов сумрачен и нелюдим? Крутится лента памяти, весело разговорчивы, милы друг другу и ни за что не хотят расставаться гости таганковского праздника. Можаев слагает тосты - ему что застолье, что Колонный зал, что новгородское вече - это проповедник на амвоне. Абрамов творит здравицу - и это уже другой Федор Александрович: другая мелодия, другая зычность голоса, щедрый экспромт из комплиментов и восторга. А вот я вызываю к микрофону Трифонова и вижу: ничего в нем не меняется на публике. Не меняются замедленность речи, мимика и пластика. Юрий Трифонов дома или в аудитории, наедине с собеседником или в кругу бурного застолья - единый образ, единый процесс. Размышляя у вас на глазах, никак не приосаниваясь "на зрителе" - писатель погружен в свое личное дело, единое и неделимое.

    В тот вечер только один из друзей нашего театра не отозвался веселым настроением, и когда по традиции я позвал его к микрофону - спеть свое новое, - отказался, потом его очень попросили, и тогда он, сердясь на себя ли, на погоду ли, взял гитару и, поглядев на Трифонова, пропел ему посвященное... Булат Окуджава - Юрию Трифонову:

    Давайте восклицать, друг другом восхищаться...

    А к последнему куплету совсем растопилась печаль и осталась только светлая грусть, которая теперь, видно уж, никогда не прекратится. Грусть - потому что потери. Светлая - потому что нашему веку несказанно повезло с такими современниками, какими были и остаются Булат Окуджава и Юрий Валентинович Трифонов...

    (Источник: Книга "Театр моей памяти", статья "В эпоху двух Юр")


    22-11-2013 Поставь оценку:

     

     
    Яндекс.Метрика