Авторы
Период
  • Новое на сайте
  •  
    Интересное на сайте

    » » Критика о романе Е. И. Замятина "Мы"

    Критика о романе Е. И. Замятина "Мы"


    Ю. Анненков

    С Евгением Замятиным, самым большим моим другом, я впервые встретился в Петербурге, в 1917 году.

    Значение Замятина в формировании молодой русской литературы первых лет советского периода - огромно. Им был организован в Петрограде, в Доме искусств, класс художественной прозы. В этой литературной студии, под влиянием Замятина, объединилась и сформировалась писательская группа "Серапионовых братьев": Лев Лунц, Михаил Слонимский, Николай Никитин, Всеволод Иванов, Михаил Зощенко, а также - косвенно - Борис Пильняк, Константин Федин и Исаак Бабель. Евгений Замятин был неутомим и превратил Дом искусств в своего рода литературную академию. Количество лекций, прочитанных Замятиным в своем классе, лекций, сопровождавшихся чтением произведений "Серапионовых братьев" и взаимным обсуждением литературных проблем, и, разумеется, прежде всего, - проблем литературной формы, - было неисчислимо. К сожалению, текст замятинских "Лекций по технике художественной прозы", который уцелел, несмотря на истекшие годы, не был до сих пор, за некоторым исключением, нигде опубликован. Я приведу здесь несколько заглавий из этого цикла: "Современная русская литература", "Психология творчества", "Сюжет и фабула", "О языке", "Инструментовка", "О ритме в прозе", "О стиле", "Расстановка слов", "Островитяне" (пример), "Чехов", "Футуризм"...

    Для меня же Замятин, это, прежде всего, - замятинская улыбка, постоянная, нестираемая. Он улыбался даже в самые тяжелые моменты своей жизни. Приветливость его была неизменной. Счастливый месяц летнего отдыха я провел с ним в 1921 году, в глухой деревушке, на берегу Шексны. Заброшенная изба, сданная нам местным советом. С утра и до полудня мы лежали на теплом песчаном берегу красавицы-реки. После завтрака - длинные прогулки среди диких подсолнухов, лесной земляники, тонконогих опенок и - потом - снова песчаный берег Шексны, родины самой вкусной стерляди. Волжская стерлядь - второго сорта.

    Потом - вечер. Светлый, как полдень. Затем - ночь. Белые ночи. Спать было некогда. Мы проблуждали, должно быть, сотни верст, не встретив ни одного волка, ни медведя, ни лисиц. Только - редкие, пугливые зайцы и лесная земляника, брусника, черника, клюква, которые мы клали в рот горстями. Иногда над Шексной пролетали горластые дикие утки... Впрочем, мы много работали, сидя в кустах или лежа в траве: Замятин - со школьными тетрадями, я - с рисовальным адьбомом. Замятин "подчищал", как он говорил, свой роман "Мы" И готовил переводы то ли - Уэллса, то ли - Теккерея. Я зарисовывал пейзажи, крестьян, птиц, коров.

    Часам к шести вечера Людмила Николаевна, жена Замятина, ждала нас к обеду, чрезвычайно скромному, хотя появлялась в меню иногда и выуженная нами исподтишка стерлядка. Позже - ближе к белой но,чи - липовый чай с сахарином...

    Язык Замятина - всегда замятинский, но, в то же время, всегда разный. В этом - особенность и богатство Замятина как писателя. Для него язык есть форма выражения, и эта форма определяет и уточняет содержание. Если Замятин пишет о мужиках, о деревне, он пишет мужицким языком. Если Замятин пишет о мелких городских буржуях, он пишет языком канцелярского писаря или бакалейщика. Если он пишет об иностранцах ("Островитяне", "Ловец че-ловеков"), он пользуется свойствами и даже недостатками переводного стиля, его фонетики, его конструкции - в качестве руководящей мелодии повествования. Если Замятин пишет о полете на Луну, он пишет языком ученого астронома, инженера, или - языком математических формул. Но во всех случаях язык Замятина, порывающий с русской литературной традицией, остается очень образным и, вместе с тем, сдержанным, проверенным в каждом выражении...

    По существу, вина Замятина по отношению к советскому режиму заключалась только в том, что он не бил в казенный барабан, не "равнялся", очертя голову, но продолжал самостоятельно мыслить и не считал нужным это скрывать. Замятин утверждал, что человеческую жизнь, жизнь человечества нельзя искусственно перестраивать по программам и чертежам, как трансатлантический пароход, потому что в человеке, кроме его материальных, физических свойств и потребностей, имеется еще иррациональное начало, не поддающееся ни точной дозировке, ни точному учету, вследствие чего, рано или поздно, схемы и чертежи окажутся взорванными, что история человечества доказывала множество раз...

    Во все годы, что я знал Замятина, он был всегда окружен книгами, жил книгами. Книги, книги, постоянно - книги. Книги были для Замятина своего рода культом.

    В 1928-м году он писал:

    "Когда мои дети выходят на улицу дурно одетыми - мне за них обидно; когда лекарь подходит к ним с щипцами или ножом - мне кажется лучше бы резали меня самого. Мои дети - мои книги; других у меня нет".

    (Источник: Книга "Дневник моих встреч. Цикл трагедий")


    М. Горький

    Статейка о пожаре "Самокатов" - моя, дорогой И[лья] А[лександрович] ("Маленький фельетон" в газете "Нижегородский листок", 1896, номер 282, подписанный тремя звёздочками. Предположив по стилю авторство М.Горького, Груздев послал копию фельетона М.Горькому - Ред.). Помнится - она, в целом виде, была не пропущена цензором, а кто её сокращал - не знаю, я в это время уже редко бывал в редакции, заболел туберкулёзом.

    "Бражелона" с удовольствием прочитал, жду 2-й том, "Монте-Кристо" - имею. Освежающее чтение. Прочитал очень хорошую книгу Обручева о его путешествии на Индигирку, а сейчас перечитываю Франса "Современную историю" - самую сильную и безжалостную книгу ХХ-го века. Какой острый ум, какая эрудиция, и как хорошо видел Франс себя самого в лице Бержере. Когда-нибудь я напишу "Рассказ одной дамы о г. Бержере".

    Посылаю письмо одной из трёх жён моего хозяина В.С.Семёнова. Не знаю - которая это, но, думаю, не та, о которой я писал в "Хозяине", - которая пыталась соблазнить меня. Замечанием Вашим об отражении "экономики" в народных песнях я несколько смущён. У меня не было и нет тенденции особенно подчёркивать наличие этого мотива в песенном творчестве народа, но мотив этот всё-таки довольно часто сквозит в песнях действительно народных, - напр. - бурлацких, плотничьих, шерстобитов, сукновалов и т.д. У меня где-то есть рассказ "Как сложили песню". Это подлинное описание факта, песню сложила в Арзамасе прислуга моего соседа пред. зем. упр. Хотяинцева, воспитателя Зверева.

    Но ведь Вам, конечно, известно, что "народные" песни у нас сочиняли министры - как И.И.Дмитриев, князья - Вяземский, графиня Ростопчина, сочиняли Цыганов, Вонлярлярский, Востоков, Вельтман, Жадовская и ряд других. Они же, я думаю, искажали и подлинные тексты народных песен, как, напр., "Во субботу день ненастный", "Отсылает меня моё горе, обрекает меня во оброк", "Ты прощай, прощай, моя деревня, прощай, милое село". Неудобно ведь, чтоб помещичий хор пел жалобы на барщину, на тяжесть оброков, вообще - на помещика. Как пример искажения текста укажу "Эй, ухнем". Шаляпин - и все - поют эту бурлацкую песню, вводя в неё "ни к селу, ни к городу" слова из обрядовой девичьей песни, коя пелась в семик - "Разовьёмте берёзу, разовьёмте кудряву". Сами судите: на кой чёрт бурлакам "берёзу развивать"? Они пели в ритм тяжёлого шага, под бечевой, согнувшись:

    1. Мы иде-о-ом 2. Ты пода-ай, Микола,

    Босы, голодны, Помочи (щи),

    Каменьё-о-ом Доведи-и-ко, Микола,

    Ноги порваны. Д`о ночи...

    Вот это обилие "о" и дало Некр[асову] право отметить:

    С болезн[енным] прип[евом ой]

    И в такт [мотая головой]

    Я думаю, что Рыбников, Киреевский, Бессонов, Снегирёв, Сахаров и др. - кроме Шейна, - записывая былины от "сказителей", песни записывали от помещичьих хоров, т.е. в искажённых текстах. Мне рассказывала бабушка, отлично знавшая песни, как Турчанинов, нижегор[одский] помещик и театрал, "отбирал" от неё песни. "Хорошие-то, сердешные, не нравились ему, дурачку".

    Хорошим собирателем был Якушкин, записывавший "по избам", "по артелям", "у плотогонов", но, как известно, собрание его не было опубликовано целиком. Кстати: в "Детстве" есть "Сказание про Мирона-отшельника", - ни такого текста, ми варианта его я нигде не нашёл.

    Сам народ текста песен - не ценит и на них - не памятлив, но прекрасно помнит "напевы", мелодии. Напр. - напев недавно возникшей песни "Потеряла я колечко" - старинный, я его слышал лет 45 тому назад в Лыскове и Свияжске, тогда, конечно, не могло быть в тексте таких нелепых слов, как "Своей русою косою трепетала по волнам". Тут, мне кажется, идёт такой процесс: люди наших дней стыдятся лирики, но расстаться с нею, к счастью, не хотят и не могут. И вот, оставляя старинный, строго лирический напев, он[и] облекают им нелепо юмористические слова:

    Сидит лошадь на берёзе,

    Мелку ягоду грызёт.

    Весёлый разговор.

    Ваш пример: "Ах, да пускай свет осуждает" и "Хаят, хаят меня люди" - подтверждает мою догадку, хотя и косвенно.

    Кстати: частушки - не новость, им предшествовала в 80-х гг. саратовская "матаня" (двустрочные любовные песни, близкие по характеру к частушкам-страданиям - Ред.), были записи частушек. Да и вообще старинная это форма "злободневной" сатиры.

    Ты коси, коса,

    Пока есть роса,

    А роса - долой,

    Так и я домой - это очень старая форма.

    Вот как я "разошёлся". Это объясняется моей любовью к народному песнетворчеству, которое особенно значительно по музыке, а не по словам, хотя и словами старых песен пренебрегать не следует, в них изумительное богатство языка и чистота его, слова в старых песнях, как жемчуга снизочка.

    Эх, талан ли мой, талан таков?

    Али участь моя горькая,

    На роду ли мне досталося,

    Что со младости до старости,

    До седого бела волоса

    Весь мой век всё горе мыкати?

    Кар[амзин] отсюда взял:

    Эх, не всё нам слёзы горь[кие]

    Лить о бедствиях су[щественных]

    На мину[ту позабудемся...]

    Эту песню я не променяю на целую книгу стишков совр[еменных] поэтов.

    Или - поглядите-ко:

    Эх, мальчик, кудрявчик мой!

    Кудреватая головушка твоя,

    Да и кто это тебя спородил?

    Спородила меня матушка-краса,

    Бело вымыла Валдайская вода,

    Завила кудри разлапушка моя.

    Пляшут слова!

    А у нас, в стихах, возможно такое: "слив миллионы" - от глагола сливать, слить. Или пишут:

    В такие ночи, в такие дни,

    В часы такой поры

    На улицах, разве что, одни

    Поэты и воры, - это, знаете, не сразу проглотишь. Или:

    Сумрак на мир океан катнул.

    Синь. Над кострами бур.

    Подводной лодкой пошёл ко дну

    Взорванный Петербург.

    А то озаглавят книжку стихов "Сурдина пурги" - это говорит о глухоте человека к духу языка. Язык у нас развивается нездорово, вкривь и вкось. Не говоря о таком уди[вительном] мастере, как Пришвин, делу правильного развития языка служит, из молодых, один Леонов. Зощенко способен на многое, но ему следовало бы не забывать, что лучшее, сказанное им, "старушка, божий одуванчик", а не "собачка, системы пудель".

    О Серапионах Вы написали печальную правду. Не растут, а умаляются. Никитина уже нет - заболтался, изнебрежничался. "Средний проспект" - сухо и тускло, "Скандалиста" ещё не читал, "Братья" - преждевременно солидно. А - главное: все позволяют действительности одолевать себя, покорно подчиняются фактам. Слуховая и зрительная память, личные кожные раздражения развиваются до чувствительности болезненной, и всё это подавляет воображение, домыслы, интуицию. А Замятин слишком умён для художника и напрасно позволяет разуму увлекать талант свой к сатире, "Мы" - отчаянно плохо, совершенно не оплодотворённая вещь. Гнев её холоден и сух, это - гнев старой девы. Из новых мне понравились Колоколов и: Милий Езерский.

    Ну, вот Вам письмище. Погода здесь бессмысленная, идиотская: дождь, снег, ветер. Жить - трудно, задыхаюсь. Самгина, конечно, пишу и с удовольствием, но печатать в этом году не стану.

    Кстати: в "Детстве" - 2-е изд. Гиза - на 49-й стр. три строчки многоточий. Не знаете - что это такое, почему и кем посеяно? (в первом издании "Детства" в 1915 г. цензурой была исключена фраза: "Иногда мне казалось, что она так же задушевно и серьёзно играет в иконы, как пришибленная сестра Катерина - в куклы. След этого цензурного изъятия в виде трёх строчек точек сохранился и в переиздании - Ред.)

    Прилагаю образец европейского варвар[ства] на анг[лийском] языке. На засилие рус[ского] иску[сства] европ[ейцы] начинают всё громче жаловаться.

    (Источник: Письмо И. А. Груздеву, середина февраля 1929, Сорренто)


    Дж. Оруэлл

    В мои руки наконец-то попала книга Замятина "Мы", о существовании которой я слышал еще несколько лет тому назад и которая представляет собой любопытный литературный феномен нашего книгосжигательского века. Из книги Глеба Струве "Двадцать пять лет советской русской литературы" я узнал следующее.

    Замятин, умерший в Париже в 1937 году, был русский писатель и критик, он опубликовал ряд книг как до, так и после революции. "Мы" написаны около 1923 года, и, хотя речь там вовсе не о России и нет прямой связи с современной политикой - это фантастическая картина жизни в двадцать шестом веке нашей эры, - сочинение было запрещено к публикации по причинам идеологического характера. Копия рукописи попала за рубеж, и роман был издан в переводах на английский, французский и чешский, но так и не появился на русском. Английский перевод был издан в США, но я не сумел достать его; но французский перевод (под названием "Nous Autres") мне наконец удалось заполучить. Насколько я могу судить, это не первоклассная книга, но, конечно, весьма необычная, и удивительно, что ни один английский издатель не проявил достаточно Предприимчивости, чтобы перепечатать ее.

    Первое, что бросается в глаза при чтении "Мы", - факт, я думаю, до сих пор не замеченный, - что роман Олдоса Хаксли "О дивный новый мир", видимо, отчасти обязан своим появлением этой книге. Оба произведения рассказывают о бунте природного человеческого духа против рационального, механизированного, бесчувственного мира, в обоих произведениях действие перенесено на шестьсот лет вперед. Атмосфера обеих книг схожа, и изображается, грубо говоря, один и тот же тип общества, хотя у Хаксли не так явно ощущается политический подтекст и заметнее влияние новейших биологических и психологических теорий.

    В романе Замятина в двадцать шестом веке жители Утопии настолько утратили свою индивидуальность, что различаются по номерам. Живут они в стеклянных домах (это написано еще до изобретения телевидения), что позволяет политической полиции, именуемой "Хранители", без труда надзирать за ними. Все носят одинаковую униформу и обычно друг к другу обращаются либо как "нумер такой-то", либо "юнифа" (униформа). Питаются искусственной пищей и в час отдыха маршируют по четверо в ряд под звуки гимна Единого Государства, льющиеся из репродукторов. В положенный перерыв им позволено на час (известный как "сексуальный час") опустить шторы своих стеклянных жилищ. Брак, конечно, упразднен, но сексуальная жизнь не представляется вовсе уж беспорядочной. Для любовных утех каждый имеет нечто вроде чековой книжки с розовыми билетами, и партнер, с которым проведен один из назначенных сексчасов, подписывает корешок талона. Во главе Единого Государства стоит некто, именуемый Благодетелем, которого ежегодно переизбирают всем населением, как правило, единогласно. Руководящий принцип Государства состоит в том, что счастье и свобода несовместимы. Человек был счастлив в саду Эдема, но в безрассудстве своем потребовал свободы и был изгнан в пустыню. Ныне Единое Государство вновь даровало ему счастье, лишив свободы.

    Итак, сходство с романом "О дивный новый мир" разительное. И хотя книга Замятина не так удачно построена - у нее довольно вялый и отрывочный сюжет, слишком сложный, чтобы изложить его кратко, - она заключает в себе политический смысл, отсутствующий в романе Хаксли. У Хаксли проблема "человеческой природы" отчасти решена, ибо считается, что с помощью дородового лечения, наркотиков и гипнотического внушения развитию человеческого организма можно придать любую желаемую форму физического и умственного развития. Первоклассный научный работник выводится так же легко, как и полуидиот касты Эпсилон, и в обоих случаях остатки примитивных инстинктов вроде материнского чувства или жажды свободы легко устраняются. Однако остается непонятной причина столь изощренного разделения изображаемого общества на касты. Это не экономическая эксплуатация, но и не стремление запугать и подавить. Тут не существует ни голода, ни жестокости, ни каких-либо лишений. У верхов нет серьезных причин оставаться на вершине власти, и, хотя в бессмысленности каждый обрел счастье, жизнь стала настолько пустой, что трудно поверить, будто такое общество могло бы существовать.

    Книга Замятина в целом по духу ближе нашему сегодняшнему дню. Вопреки воспитанию и бдительности Хранителей многие древние человеческие инстинкты. продолжают действовать. Рассказчик, Д-503, талантливый инженер, но, в сущности, заурядная личность вроде утопического Билли Брауна из города Лондона, живет в постоянном страхе, ощущая себя в плену атавистических желаний. Он влюбляется (а это, конечно, преступление) в некую I-330, члена подпольного движения сопротивления, которой удается на время втянуть его в подготовку мятежа. Вспыхивает мятеж, и выясняется, что у Благодетеля много противников; эти люди не только замышляют государственный переворот, но и за спущенными шторами предаются таким чудовищным грехам, как сигареты и алкоголь. В конечном счете Д-503 удается избежать последствий своего-безрассудного шага. Власти объявляют, что причина недавних беспорядков установлена: оказывается, ряд людей страдают от болезни, именуемой фантазия. Организован специальный нервный центр по борьбе с фантазией, и болезнь излечивается рентгеновским облучением. Д-503 подвергается операции, после чего ему легко совершить то, что он всегда считал своим долгом, то есть выдать сообщников полиции. В полном спокойствии наблюдает он, как пытают I-330 под стеклянным колпаком, откачивая из-под него воздух. "Она смотрела на меня, крепко вцепившись в ручки кресла, смотрела, пока глаза совсем не закрылись. Тогда ее вытащили, с помощью электродов быстро привели в себя и снова посадили под Колокол. Так повторялось три раза - и она все-таки не сказала ни слова. Другие, приведенные вместе с этой женщиной, оказались честнее: многие из них стали говорить с первого же раза. Завтра они все взойдут по ступеням Машины Благодетеля".

    Машина Благодетеля - это гильотина. В замятинской Утопии казни - дело привычное. Они совершаются публично, в присутствии Благодетеля и сопровождаются чтением хвалебных од в исполнении официальных поэтов. Гильотина - конечно, уже не грубая махина былых времен, а усовершенствованный аппарат, буквально в мгновение уничтожающий жертву, от которой остается облако пара и лужа чистой воды. Казнь, по сути, является принесением в жертву человека, и этот ритуал пронизан мрачным духом рабовладельческих цивилизаций Древнего мира. Именно это интуитивное раскрытие иррациональной стороны тоталитаризма - жертвенности, жестокости как самоцели, обожания Вождя, наделенного божественными чертами, - ставит книгу Замятина выше книги Хаксли.

    Легко понять, почему она была запрещена. Следующий разговор (я даю его в сокращении) между Д-503 и I-330 был бы вполне достаточным поводом для цензора схватиться за синий карандаш:

    - Неужели тебе не ясно: то, что вы затеваете, - это революция?

    - Да, революция! Почему же это нелепо?

    - Нелепо - потому что революции не может быть. Потому что наша революция была последней. И больше никаких революций не может быть. Это известно всякому...

    - Милый мой, ты - математик. Так вот, назови мне последнее число.

    - То есть?.. Какое последнее?

    - Ну, последнее, верхнее, самое большое.

    - Но, I, это же нелепо. Раз число чисел бесконечно, какое же ты хочешь последнее?

    - А какую же ты хочешь последнюю революцию?

    Встречаются и другие пассажи в том же духе. Вполне вероятно, однако, что Замятин вовсе и не думал избрать советский режим главной мишенью своей сатиры. Он писал еще при жизни Ленина и не мог иметь в виду сталинскую диктатуру, а условия в России в 1923 году были явно не такие, чтобы кто-то взбунтовался, считая, что жизнь становится слишком спокойной и благоустроенной. Цель Замятина, видимо, не изобразить конкретную страну, а показать, чем нам грозит машинная цивилизация. Я не читал других его книг, но знаю от Глеба Струве, что он прожил несколько лет в Англии и создал острые сатиры на английскую жизнь. Роман "Мы" явно свидетельствует, что автор определенно тяготел к примитивизму. Арестованный царским правительством в 1906 году, он и в 1922-м, при большевиках, оказался в том же тюремном коридоре той же тюрьмы, поэтому у него не было оснований восхищаться современными ему политическими режимами, но его книга не просто результат озлобления. Это исследование сущности Машины - джинна, которого человек бездумно выпустил из бутылки и не может загнать назад. Такая книга будет достойна внимания, когда появится ее английское издание.

    1946 г.

    (Источник: рецензия на роман Е. И. Замятина "Мы")













    4-06-2013 Поставь оценку:

     

     
    Яндекс.Метрика